В общем, дело было в шестом классе. Классуха наша (географиня, кстати, профессиональный педагог с большим опытом и отменной характеристикой) оченно меня недолюбливала — за то, что я видела, что она не справляется с задачей обучения как преподаватель и с задачей воспитания как классный руководитель. Она и по натуре была никакой не учитель в принципе и не воспитатель тоже, а была она по натуре туповатая пятидесятилетняя тётка, чьим главным стимулом к работе служило осознание принадлежности к Касте, пользующейся Влиянием. Нет, она любила детишек и не жалела для них сил и времени, но главными стимулами были всё-таки Каста и Харизма. В связи с этим на поприще педагогики она с упорством, достойным ишака, проявляла себя бессильным и беспомощным существом, весь авторитет которой держался исключительно на неопытности учеников и на разнице в возрасте.
Подсознательно понимали эту её профнепригодность многие мои одноклассники, а вот сознательно осмыслить могла только я — и это, к несчастью, читалось у меня на морде. В результате моё присутствие неизменно пробуждало в ней комплекс неполноценности, и было бы странно, если бы она меня любила.
Картину классухиного афронта усугублял к тому же прискорбный факт моей низкой успеваемости по её предмету. Учить географию на уроках у меня не получалось: уроки были тоскливыми, как деревенский погост в середине осени, и у меня в одно ухо влетало, а в другое вылетало, — а тратить на географию время дома мне, по-моему, даже в голову не пришло ни разу. Так что три балла — это была высшая оценка, которую я физически могла получить по географии (да и то благодаря информации, почерпнутой из других источников).
То есть ладно бы, если б эта тупая пизда несчастная женщина мучилась комплексом неполноценности под укоризненным взглядом отличницы, да? Но горькая судьбина решила её, видимо, добить вообще нахрен, и ей даже этого утешения не досталось. Она была вынуждена страдать из-за какой-то левой троечницы, которая к тому же перманентно опаздывала на её уроки (потому что вообще на все уроки опаздывала). И так продолжалось полтора года — весь пятый класс и половину шестого.
И вдруг в середине шестого класса я, осенённая идеей сделаться мореплавателем, решила взяться за ум. К тому времени географическая классуха окончательно поставила на мне крест, смирилась со своей горькой участью и, прекратив досаждать мне устными вопросами, которые и раньше-то меня почти не касались, ограничила своё общение со мной письменными работами. Я же, день ото дня всё более и более осеняемая, потихонечку учила себе географию.
И вот, в третьей четверти стали мы писать проверочную. Я уже не помню, в чём там был смысл, но помню, что написала я порядком и всё в тему. Каково же было моё удивление, когда я узнала, что мне поставили трояк… Это было странно, потому хотя бы, что наша классная слыла человеком внимательным, склонным к поощрению и вообще прогрессивны педагогом. Ну, ладно, подумала я, видимо, чего-то не поняла и где-то слажала. И села учить географию дальше.
Дальше последовал остаток третьей и четвёртая четверть, в течение которых я безуспешно пыталась заслужить хорошую оценку. Где-то с апреля это уже превратилось в спорт. Я была уверена, что мне не ставят четыре балла, потому что мстят и добиваются идеального усвоения материала и даже сверх. Я получала трояк за трояком, меня это неиллюзорно стремало и опустошало, потому что зубрить я не могу физически, а всё, что поддавалось пониманию, было уже мною понято, и дальше углубляться я могла только в специальную литературу. Но на специальную литературу не оставалось ни сил, ни куража. Я пыталась отвечать на устные вопросы на уроках: тянула руку, чего-то там пробовала вякать — ноль внимания. Одновременно же блёкли внутренние стимулы: я начинала потихоньку понимать, что физика для мореплавателя куда важнее географии, а география важна не в теоретическом варианте, на котором настаивает средняя школа, а в практическом, которому, как это ни прискорбно, уделяется внимание только на уроках природоведения в четвёртом классе. При этом стимула биться насмерть за оценку у меня не было изначально. Однако на чистом принципе я всё ещё трепыхалась и ждала летних каникул как констатации своего поражения, конечно же, но в то же время и как избавления от необходимости мощного слива.
И вот, однажды, уже под самый конец года, англичанка попросила меня принести журнал (у нас было два языковых потока, и журнал на уроках иностранного жил кочевой жизнью: либо в учительской, либо у немки, либо у нас. Ну, в тот раз англичанка его сразу не взяла, значит, надо было за ним идти). Я пришла к немке, такая: здрассьте, журнальчик не у вас ли? А она такая: ой, а он у вашей классной.
Оба-на… Ну, конец года, да, блин. Я, конечно, сникла, но, матерно плюясь в глубине души, пошла к классухе. А надо сказать, что у нас кабинет географии, как и у Иванова в книге, был аккурат в торце. И если там что-то происходило при открытых дверях за учительским столом, то видеть это можно было аж с другого конца коридора. А уж с двух третей так и вообще невооружённым глазом.
И вот, иду, я значит, по этому коридору от его второй трети, ровно от «немецкого» кабинета, а на ногах у меня кеды. Мало того, что я в принципе довольно легко хожу, так ещё и кеды, ага…
В общем, пока я шла от немки до момента, когда оказалась замеченной, классуха успела «проверить» три работы и уже взялась за четвёртую (уж не знаю, наши это были контрольные или нет, да и не важно, в общем-то).
Мама дорогая, как же она покраснела, когда меня засекла! У неё чуть слёзы из глаз не брызнули. Аж малиновая стала. А я немедленно поняла две вещи. Во-первых, что это норма. Что никто из учителей её за профанацию не упрекнёт, и именно поэтому она сидит, распялив двери. А во-вторых, что единственный человек, перед которым она боялась предстать в обнаруженном варианте, — это я и что наша с ней вот эта встреча была, по её мнению, столь же невероятна, сколь несправедлива судьба, — однако вот, я тут, и спасибо тебе, господине Случай, что ткнул меня мордой в это говно сейчас, а не через каникулы, когда я уже неизбежно отрефлексировала бы своё «поражение» как собственный же недостаток силы воли.
Дальше было неинтересно, потому что героиня моего тогдашнего романа, уподобившись конфитюру, не сделала больше ровным счётом ничего. Она так и осталась тупой пиздой несчастной женщиной и, наверное, даже приобрела на закате своей жизни почётный ореол Мученицы Долга. Это всё, впрочем, не важно, а важно другое.
Когда я по юности крепко обдумывала житьё, была у меня мысль податься в педагоги. Моральная сторона вопроса меня в ту пору не беспокоила совсем, в своей способности поддерживать классную дисциплину на протяжение сорока пяти минут я если и сомневалась, то не сильно, а о том, что умею складно гнать и даже по делу, и даже экспромтом, знала уже тогда. Но у меня всё не шли из головы те самые двойные листочки, которые «проверяла» наша классуха. Я помножила их на пять — ибо дорога мне была однозначно только на русский и литературу, — потом, для верности, на десять.
Я представила себе такую дилемму. Зима. Четыре пополудни. Сумерки. Сквозит. Я проверяю сочинения у себя в классе, потому что домой мне и без того тащить три с половиной кило тетрадей, и, ещё не открыв очередную работу, твёрдо знаю, что Сидоров написал на два, а Алёхина — на три с плюсом. Я это знаю. Я знаю так же, что, в отличие от тупой пизды, моей собственной классной, я действительно держу под контролем внутренние процессы моих детей, даже если они тупые мудаки, и когда чьё-то состояние изменится, мимо моего глаза это не пробежит. И сделать правильные выводы, и принять правильное решение я тоже сумею. И мне ничего не будет, если я, доверившись своему знанию, за пятнадцать минут «проверю» сочинения двух классов — ни со стороны начальства не будет, ни со стороны учеников, которые равнодушию учителей по большей части только рады.
И вот, я беру очередную тетрадь, открываю её, проверяю работу, исправляю ошибки, пишу заключение — а сама знаю всё, о чём сказала выше.
Беру тетрадь, исправляю ошибки, пишу заключение — и знаю.
Беру тетрадь, исправляю ошибки, пишу заключение — и знаю.
И тогда я поняла главное: говно не в тяжёлой работе. Говно в том, что если я поддамся искушению хоть раз, я стану блядью. А если не поддамся — буду дурой. Этот тупик поставил точку в моих слабых покушениях на роль педагога. Однако я вынесла из этой истории и кое-что ещё.
Учитель нашей средней школы в принципе может быть только блядью или дураком. Нет, бывают, наверное, счастливые исключения, но совсем не потому, что в нашей средней школе учитель может быть другим, но вопреки тому, что он не может быть никем другим, — а это уже совсем иной подход к вопросу, не имеющей отношения к общему принципу.